(Текст доклада на XIX Международных Успенских чтениях, Киев 23–25 сентября 2019 года. Тема XIX Успенских чтений — «Узнавать Красоту и преодолевать безразличие»)
Прежде всего, мне хотелось бы поблагодарить организаторов конференции – в первую очередь, Константина Борисовича Сигова и тех друзей, с которыми уже не в первый раз я с радостью и благодарностью встречаюсь здесь, в Киеве.
Я хотел бы поделиться некоторыми наблюдениями, которые мне удалось сделать при работе над архивными материалами, связанными с историей советских политических репрессий, и над воспоминаниями узников советских лагерей. Как представляется, эти наблюдения имеют самое прямое отношение к теме нашей конференции.
Мы знаем, что двадцатый век – это век трагедии народов, ставших жертвами тоталитарных режимов. Безусловно, этически сомнительная задача – сопоставлять жертв ГУЛАГа и Шоа в духе «кто страдал больше?» Важно другое: сопоставимость антропологической ситуации, в которой оказывается человек в нацистском лагере смерти и в одном из лагерей ГУЛАГа. В обоих случаях усилия власти направлены на расчеловечение человеческого существа, на достижение полной и абсолютной покорности, на сведение живых людей к «человеческому материалу», из которого следует выжать всё возможное – и заменить его новым. Безусловно, правы те, кто утверждает, что лагеря ГУЛАГа не были лагерями смерти, что физическое уничтожение заключённых не ставилось в них как особая задача. Но когда человеческая жизнь рассматривается как дешёвый и легко возобновимый ресурс – не сопоставимый по ценности, к примеру, с жизнью лошади или бычка, – на практике различие антропологических ситуаций, в которой находится заключенный в ГУЛАГе или в нацистском лагере смерти, становится до пренебрежимого малым. Важно отметить и субъективную сторону этого расчеловечения: это утрата себя, это растворение в потоке неразличимых дней и ночей, в усталости, в голоде. В этой ситуации любые усилия, направленные на сохранение себя как разумного и нравственного субъекта – усилия, противостоящие радикальному упрощению, пределом которого явилось бы сведение себя к вещи, и иногда противоречащие, казалось бы, базовой задаче сохранения собственной жизни, – могут рассматриваться как формы сопротивления.
Своего рода материалом для этих моих кратких рефлексий, как я уже сказал, стали письма и воспоминания узников советских лагерей. В первую очередь, это материалы выставки «Папины письма», вошедшие затем в одноименный сборник: в 2014 году эта выставка была подготовлена несколькими сотрудниками Московского «Мемориала», а затем, в 2015 году, на основе этой выставки была подготовлена книга [1]. Это, далее, письма Павла Александровича Флоренского к жене, к детям из лагhttp://Папины письма. Письма отцов из ГУЛАГа к детям / Научно-информационный и просветительский центр «Мемориал». Москва: Agey Tomesh, 2015.еря в Забайкалье, а затем из Соловецкого лагеря особого назначения, которые в четырёхтомнике собрания сочинений П.А. Флоренского составляют особый большой том[2]. Это лагерные тексты Алексея Фёдоровича Лосева, написанные во время его работы на строительстве Беломорско-Балтийского канала и вскоре по возвращении из лагеря[3]. Это «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург[4], «Колымские рассказы» и антироман «Вишера» Варлама Шаламова и т.д.
Безусловно, я вполне отдаю себе отчёт в специфичности этих текстов – и если не опыта, то во всяком случае техник рефлексии и само-рефлексии их авторов: конечно же, далеко не все заключённые ГУЛАГа осуществляли методологические рефлексии над тем, что с ними происходит, подобные тем, что нашли отражение в перечисленных текстах. Моё маленькое выступление не претендует на генерализацию. Это лишь попытка позволить прозвучать нескольким голосам, свидетельствующим об опыте сопротивления расчеловечению.
Можно поставить вопрос о ценности такого опыта для нас, здесь и сейчас. Напомню, этот вопрос обсуждался вчера во время выступления Оксаны Довгополовой: в какой мере мы можем разделить такой опыт? – Не знаю. Со своей стороны, я могу сказать лишь, что для меня этот опыт важен; мне, в моей жизни здесь и сейчас, он помогает. Когда я читаю текст «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург – за словами этого текста я слышу голос собственной бабушки, которая, к счастью, не прошла теми маршрутами, которыми шли герои Евгении Гинзбург, но по которым прошёл её отец, мой прадед. Это опыт своего рода «сшивания» собственной личной истории. Безусловно, обсуждая подобного рода вопросы, мы должны помнить о той опасности, о которой нас предостерегал вчера Анатолий Валерианович Ахутин: опасности оказаться в роли одного из друзей Иова, пытаясь рационализировать, логически обосновать эти страдания в их закономерности и необходимости. Безусловно, такая рационализация была бы ложью и фальшью. Здесь важна, ещё раз подчеркну, антропологическая ситуация: это способность сочувствовать и сопереживать, слышать голос человека как человека. Тем не менее, в процессе работы над текстами можно обнаружить уместность тех методологических дефиниций, которые были в своё время найдены Виктором Франклом при осмыслении опыта сопротивления расчеловечению в нацистских лагерях – дефиниций, восходящих, в свою очередь, к работам Макса Шелера.
Что спасает человека в концентрационном лагере? Что позволяет ему не утратить себя, не утратить своё достоинство? – Мне кажется, множество подобного рода способов спасения можно обобщить словом «трансцендирование». Трансцендирование выступает здесь не как метафизическая, а как сугубо антропологическая категория, предполагающая своего рода «пробрасывание» собственной личности за пределы ситуации лагеря. Это стремление укоренить себя в том, что является, переживается как нормальное, как утверждающее меня в том, чтоб быть собой – и что в условиях лагеря оказывается исключительным.
Попробуем различить некоторые формы, в которых могло осуществляться и осуществлялось такое трансцендирование.
В первую очередь, можно говорить о трансцендировании к некоторому вне-лагерному этосу. Таким этосом может оказаться, к примеру, этос профессионального сообщества, к которому принадлежал человек до ареста. Примеров подобного рода стремления сохранить себя как профессионала – огромное множество. Один из многих – заключённые учёные, составлявшие профессиональные гербарии из растений Колымы и Восточной Сибири. Опыт таких учёных совсем недавно был исследован, обобщён и описан Надеждой Пантюлиной в прекрасной выставке «Засушенному – верить!»[5]. В какой-то мере, в таком стремлении сохранить себя через верность этосу профессионального сообщества можно найти ответ на вопрос: почему, наряду с господствующей «туфтой» и «халтурой», в таких лагерях и шарашках делались настоящие изобретения и открытия? Да, можно объяснить их страхом перед наказанием, желанием получить возможные льготы – начиная от повышенного пайка и кончая возможностью досрочного освобождения. Но в то же время в нём, в этом профессиональном добросовестном труде, мы можем увидеть стремление наполнить смыслом свою жизнь, сохранить себя как профессионала. Осмысленность труда – важнейшая потребность, позволяющая человеку сохранить себя. В какой-то мере, здесь можно найти ответ на вопрос, который меня, должен признаться, довольно долго смущал. В антиромане «Вишера», в котором Варлам Шаламов описывает обстоятельства своего первого лагерного срока в лагерях Северного Прикамья, есть очень интересный момент: Шаламов описывает энтузиазм, с которым он в качестве заключённого и при этом – сотрудника лагерной администрации, – участвовал в работах по созданию Березниковского химического комбината (нынешний город Березники Пермского края): он, убеждённый революционер в своей долагерной жизни, даже будучи заключённым продолжал участвовать в построении нового мира. – В какой-то мере это также трансцендирование к долагерному, вне-лагерному этосу, стремление наполнить смыслом собственную жизнь.
Шире – предметом такого трансцендирования может являться сообщество людей, живущих за пределами лагеря. Из множества примеров возьмём лишь один – те записки, которые сложнейшими путями передавали на волю в семидесятые – начале восьмидесятых годов узники пермских политических лагерей (т.н. «пермского треугольника», исправительно-трудовых колоний № 35, 36 и 37). Я не буду сейчас описывать все те ухищрения, на которые приходилось идти узникам пермских лагерей, для того, чтоб эти записи передавать на волю – для публикации в «Хронике текущих событий», для передач BBC и так далее.
Мы можем здесь говорить и о таком виде трансцендирования, которое осуществляется посредством самостоятельного конструирования и нахождения этических моделей. Это очень хорошо видно на примере уже упоминавшегося Варлама Шаламова. Когда Шаламов рефлексирует над основаниями собственного поступка, сыгравшего ключевую роль в его лагерной жизни – на этапе, на пересылке он вышел из строя и заступился за человека, которого избивали конвоиры. Шаламов задаёт себе вопрос: ради кого я это сделал? Ради этого человека? – Нет, я не облегчил его ситуацию: его потом избили ещё сильней. Ради абстрактной справедливости? – Нет. Шаламов приходит к выводу, что сделал это потому, что иначе он не смог бы сохранить основания для самоуважения.[6] При этом следует учитывать трансцендирование к уже прежде усвоенным этическим моделям (Шаламов пишет, что соотносил себя в этот момент с героями тех революционных книжек, которыми восхищался, когда был подростком и юношей). Это тоже этос: пусть литературный, но воспринятый как свой, как то, что важно и ценно для меня. Позднее Шаламов разрабатывает собственный свод этических принципов, которыми, как он полагает, необходимо руководствоваться в лагерной жизни, чтоб сохранить основания для самоуважения. Эти правила уже не взяты из революционных книжек, это результат собственного конструирования, изобретения.
Можно выделить ещё одну очень важную форму трансцендирования – трансцендирование к будущему. В очерке «Психолог в концентрационном лагере» Виктор Франкл пишет о страшных изменениях чувства времени, которые претерпевает человек, оказавшийся в лагере[7]. В обычной, нормальной жизни мы строим планы, отмечаем значимые для нас даты, ставим перед собой некие цели. В лагере, когда ты знаешь, что, по всей вероятности, ты не покинешь его живым, – всего этого нет. И тогда вот это трансцендирование к будущему, требующее специального напряжённого усилия, оказывается спасительным. Я приведу лишь некоторые тексты. Евгения Гинзбург в эпилоге к «Крутому маршруту» пишет следующее:
«Меня часто спрашивают читатели: как вы могли удержать в памяти такую массу имен, фактов, названий местностей, стихов? – Очень просто: потому что именно это – запомнить, чтобы потом написать! – было основной целью моей жизни в течение всех восемнадцати лет. Сбор материала для этой книги начался с того самого момента, когда я впервые переступила порог подвала в Казанской внутренней тюрьме НКВД»[8].
В более раннем тексте – написанном в конце 50-х годов предисловии к «Крутому маршруту», – она проговаривает ту же мысль ещё более отчётливо:
«Я старалась все запомнить в надежде рассказать об этом тем хорошим людям …, которые будут же, обязательно будут когда-нибудь меня слушать. Я писала эти записки как письмо к внуку[9]. Мне казалось, что только примерно к восьмидесятому году, когда моему внуку будет двадцать лет, все это станет настолько старым, чтобы дойти до людей»[10].
– Вот оно, трансцендирование к будущему возможному собеседнику: помнить всё, замечать всё, чтоб потом быть свидетелем, чтоб рассказать об этом.
Мне кажется типологически очень близким к этому текст Виктора Франкла, который описывает собственный опыт в Терезиенштадте:
«Я вспоминаю, как однажды утром я шагал из лагеря на работу и чувствовал, что уже больше не в состоянии выносить голод, холод и боль в моих вздувшихся от голода и поэтому засунутых в открытые ботинки, подмороженных и нарывающих ногах. Моя ситуация представлялась мне безотрадной и безнадёжной. Тогда я представил себе, что я стою на кафедре в большом, красивом, тёплом и светлом конференц-зале, собираюсь выступить перед заинтересованными слушателями с докладом под названием «Психотерапия в концентрационном лагере» и рассказываю как раз о том, что я в данный момент переживаю. С помощью этого приёма мне удалось как-то подняться над ситуацией, над настоящим и над страданиями и увидеть их так, как будто они уже в прошлом, а я сам, со всеми моими страданиями, представляю собой объект научно-психологического исследования, которое я же и предпринимаю»[11].
Очень важный момент, или очень важная форма такого трансцендирования – это транцендирование к реальному или возможному собеседнику. Спасибо отцу Диомиду, который говорил здесь, на конференции, о трансцендировании как о встрече. Безусловно, в материалах свидетельств, воспоминаний узников лагерей такие встречи описываются именно как прорыв из безнадёжности, как основание надежды. Можно вспомнить в связи с этим письма отцов, которые писали из лагерей своим детям – отцов, зачастую лишённых права переписки и, значит, почти не имеющих надежды получить письмо в ответ. Однако из года в год – не по почте, а случайными и очень рискованными способами они слали эти письма детям, оставшимся на воле. Это письма любви, письма заботы; иногда это настоящие учебники, гербарии, книжки с картинками. Это невероятный, на самом деле, труд – труд, спасающий человека, позволяющий ему через любовь, через заботу о детях сохранить себя.
Таким собеседником, разумеется, может быть Собеседник абсолютный. Вновь приведу слова Виктора Франкла:
«…Но и здесь обнаруживалось, что в сознании каждого незримо присутствует кто-то, кого, может быть, давно уже нет в живых, но он всё же присутствует здесь и сейчас как интимнейший собеседник, Ты. Для многих это был первый, последний и вечный собеседник – Бог»[12].
Этому тексту Виктора Франкла удивительно соответствуют воспоминания – слава Богу, живого и здравствующего, – Мирослава Мариновича:
«В ув’язненні між Богом і людиною немає посередників. Це особливе відчуття, яке не можна відтворити чи зімітувати на волі … Особливо це помітно тоді, коли ти тривалий час сидиш у камері-одиночці. У мене було таке відчуття, що, осмислюючи світ, я бачу перед собою земну кулю і всі процеси, які там відбуваються. Я ніби зовні, десь збоку. У просторі лише Земна куля, Бог і ти. Це особливе відчуття, що його, повторюю, не можна відтворити штучно»[13].
И, наряду с этими перечисленными вкратце формами трансендирования, число которых можно, конечно, умножать, можно выделить особую форму – трансцендирование к прекрасному. Подчеркну: такое трансцендирование к прекрасному в воспоминаниях и письмах узников лагерей никогда не выступает как некая особая, изолированная форма эстетического переживания; оно теснейшим образом связано с другими формами подобного рода трансцендирования, может осуществляться как диалог с реальным или мыслимым собеседником, как соотнесение с общностью живого – людей, связанных вне-лагерным этосом, и так далее. Важно, что во всех формах такого трансцендирования к прекрасному оно служит маркером освобождения. Это представляется очень важным. Интенции власти по отношению к человеку, находящемуся в заключении в лагере, направлены на то, чтоб он был неспособен ни мыслить, ни переживать, ни видеть красоту. Увидение, узнавание красоты – это уже освобождение. Выделим некоторые формы, в которых это может происходить. Во-первых, это язык людей, оставивших свои воспоминания о подобного рода преодолении – Евгении Гинзбург, Варлама Шаламова, Александра Солженицына и многих других. Это прекрасный литературный язык! Это совершенно удивительно. По воспоминаниям этих людей видно, что работа над языком, над высказыванием, над его богатством и выразительностью требует особых огромных усилий – поскольку речь, которая звучит в лагере, это некий минимум человеческой речи: она сведена к командам, которые не требуют никакого вербального отклика, но лишь выполнения. Сохранить язык в его богатстве и красоте – это огромное и напряжённое усилие. Здесь я вновь сделаю отсылку ко вчерашнему выступлению Оксаны Довгополовой: цитируя рецензию Хейдена Уайта на книгу воспоминаний Примо Леви, она подчеркнула, что Уайт называет эти воспоминания художественным текстом. Опыт ситуации человеческой катастрофы в лагере, опыт расчеловечения, требует для своего выражения построение некоего нарратива, внятного повествования. И это огромный труд – найти такие выразительные формы, в которых подобного рода опыт мог бы быть внятным, передаваемым. Подобного рода образцы мы встречаем в текстах, которые я исследовал для подготовки своего доклада. Итак, это сохранение, выработка языка, мышления, в условиях, когда сама способность мыслить и говорить членораздельно требует постоянных напряжённых усилий. Здесь осуществляется своего рода трансцендирование к образцам – и речи, и авторской оптики, выражающей и сохраняющей себя в формах литературной речи. Здесь очень интересно замечание Алена Бадью, который, сопоставляя Шаламова и Солженицына, пишет о Шаламове как о «злом Чехове»[14]. Это очень удачное замечание: по текстам Шаламова видно (хотя он никогда не говорит этого прямо) следование некоторым литературным образцам и самостоятельное простраивание новой литературной традиции, нового языка для передачи опыта, с которым никогда не сталкивались предшественники Шаламова. Этот язык должен соответствовать антропологической ситуации, из которой осуществляется высказывание – и в то же время внятен для человека, который никогда в такой ситуации не был и, Бог даст, никогда не окажется: «…писатель должен быть иностранцем — в вопросах, которые он описывает, а если он будет хорошо знать материал — он будет писать так, что его никто не поймёт»[15]. Пожалуй, Бадью прав и сближение этого языка с языком Чехова наиболее удачно.
Богатейший материал подобного рода мы находим в «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург. Она пишет о постоянном чтении стихов по памяти – для тех, кто оказывается с нею рядом на этапе, в камере, в лагере, – или самой себе, просто для того, чтоб не утратить способность к речи. Вот маленькое стихотворение, которое она для себя составляет в многодневном одиночном заключении в сыром тюремном карцере ярославской тюрьмы:
Вот он – подземный карцер! Камень. Мороз. Ни зги! Вряд ли сам ад окаянней – Пить, так уж, видно, до дна… Счастье, что в этих скитаньях Все-таки я не одна. Камень взамен подушки, Но про ночной Гурзуф Мне напевает Пушкин, Где-то в углу прикорнув. И для солдат незримо Вдруг перешел порог Рыцарь неповторимый, Друг – Александр Блок»[16].
Можно, конечно, говорить об эстетическом несовершенстве этих стихов, но важно – не это. Важно эстетическое преодоление ситуации, эстетическое отстранение и – освобождение от неё. Собственные стихи – несовершенные, но позволяющие таким образом преодолевать реальность одиночного заключения, голода, усталости, отчаянья. Текст «Крутого маршрута» пронизан реминисценциями к литературе – в первую очередь, к классической русской литературе XIX века и к тем текстам «Серебряного века», которые соотносимы с этой традицией. Они составляют не только эстетический, но и этический, и когнитивный горизонт, позволяют Евгении Гинзбург осмыслить реальность тюрьмы, лагеря и ссылки. Мы встречаем в этих текстах заячий тулупчик, отсылающий к известной сцене в «Капитанской дочке» (но также – и к этическому аргументу, которым оказывается этот тулупчик в пушкинской повести), или фразу «поцелуй злодею ручку, да плюнь!» – которой она для себя в какой-то мере легитимирует некоторые ограниченные формы сотрудничества с лагерной администрацией. Она цитирует Пастернака, отправляясь по этапу на колымскую каторгу: «Каторга! какая благодать!».
Я позволю себе привести некоторые, на мой взгляд, наиболее яркие примеры такого трансцендирования к прекрасному из текстов Евгении Гинзбург. Вот одиночное заключение в ярославской тюрьме весной 1938 года:
«…Самое главное – не разучиться бы говорить! Конвоиры выдрессированы на полное молчание. Они говорят в день пять-шесть слов: подъем, оправка, кипяток, прогулка, хлеб… Попробовала заняться гимнастикой перед завтраком. Щелк дверной форточки. – Запрещено! Попробовала прилечь после обеда. Опять щелк. – Лежать только после отбоя. С 11 вечера до 6 утра. Что же тогда? Стихи… Только они… Свои и чужие… И вот я кручусь взад и вперед на расстоянии своих пяти шагов и сочиняю: Хоть разбейся здесь, между плитами, Пресечение всех дорог! Как ни складывай, ни высчитывай Пять в длину и три поперек… Нет, не выходит без карандаша… Трудно быть акыном. На после обеда у меня намечен Пушкин. Я мысленно читаю себе лекцию о нем. Потом читаю наизусть все, что помню. Оказывается, память, освобожденная от внешних впечатлений, вдруг раскрылась, как куколка в бабочку. Чудеса! Даже «Домик в Коломне», выходит, знаю, весь наизусть. Хорошо, хватит до ужина»[17].
Ещё один небольшой фрагмент. Он связан уже с весной 1942 года – с Колымой и с совхозом Эльген. Напомню, весна 1942 года – это весна после одной из самых страшных зим в истории ГУЛАГа, когда во многих регионах в лагерях погибло от голода более трети заключённых.
«На этот раз спасение от неминучей эльгенской лесоповальной смерти первой начала приносить… брусника. Да, именно она, кислая, терпкая северная ягода. Да не та брусника, что появляется, как ей и положено здесь, в конце лета, а брусника подснежная, оставшаяся от урожая прошлого года, отоспавшаяся в сугробах таежной десятимесячной зимы и теперь выведенная из тайников осторожной бледной рукой колымской весны … Шел уже май, когда я, обрубая сучья на сваленной лиственнице и низко склонившись к земле, впервые заметила на исходящей паром проталинке, возле свежего пня, это чудо красоты, это совершеннейшее творение природы – уцелевшую под снегом веточку брусники. Пять-шесть ягодин, до того красных, что даже черных, до того нежных, что сердце разрывалось от боли, глядя на них. Как и всякая перезрелая красота, они рушились при малейшем, даже самом осторожном прикосновении … Вкус их был непередаваемым. Настоящее старое вино, которое «чем старе, тем сильней» ... – Галя, Галя, – закричала я потрясенным голосом, – брось топор, скорее сюда! Смотри… Тут «златистогрезный черный виноград» … Да, отлично помню, именно этими северянинскими «изысками» я обозначила свою находку»[18]. Ещё одна цитата, относящаяся к транзитной зоне под Владивостоком, после заключения в ярославской тюрьме и растянувшегося на месяцы этапа в грузовом вагоне: «Я никогда не забуду первую ночь, проведенную на транзитке под открытым небом. После двух лет тюрьмы я впервые видела над своей головой звезды. С моря доносилось дыхание свежести. Оно было связано с каким-то обманчивым чувством свободы. Созвездия плыли над моей головой, иногда меняя очертания. Со мной снова был Пастернак…
Ветер гладил звезды горячо и жертвенно… Вечным чем-то, чем-то зиждущим, своим…»[19]
Этот текст удивительным образом перекликается с воспоминаниями Мирослава Мариновича о лагере Пермь-36:
«Я не випадково згадую про Космос, тому що відлюдність табору – принаймні, табору Кучино на Пермщині, у якому я був, – творила особливі ефекти: там було особливе небо. Воно було чисте й незатуманене, не відділене від тебе якимись індустріальними пейзажами. Одного разу я приліг на якусь лавочку і вдивився у те розкішне небо. І уявіть собі, це небо просто падає на тебе. Ти проникаєшся ним, отими планетами, які до тебе дуже близько, – особливо цей ефект близькості неба чомусь потужний саме на Уралі. І ти відчуваєш себе ніби першим Адамом. Якось уночі мені аж моторошно стало від думки, що отак, напевне, у це небо вдивлявся перший Адам, що з'явився на цій Землі»[20].
И последняя цитата из Евгении Гинзбург — текст, выступающий почти визуальным комментарием к теме нашей конференции, различение красоты и преодоление безразличия:
«Утром, когда в предрассветных сумерках обозначились все цвета и оттенки, я замерла от восторга, увидев в углах двора редкие кустики крапивы и огромные пыльные лопухи. Они ошарашили меня своим зеленым великолепием. Я совсем забыла о ядовитом нраве крапивы, любуясь ее красотой. А доверчивые добродушные лопухи… Они ведь пришли сюда из дальней страны моего раннего детства, попали в такую даль с нашего арбатского переулочного заднего дворика»[21].
Когда эти фрагменты читаешь изолированно, может показаться, что их автор – склонная к восхищениям, несколько экзальтированная дама… Но так может показаться, если только не читаешь «Крутой маршрут» целиком. На самом деле этот текст – исповедание о тех ужасах, которые едва ли может преодолеть человеческое существо. И здесь способность различать прекрасное и восхищаться им – понимается уже совершенно по-другому: такие фрагменты – своего рода жемчужины, которые вкраплены в текст свидетельства о страдании.
Тексты Евгении Гинзбург отличает это постоянное различающее всматривание, напряжённое усилие различения: видеть лица, понимать людей, задаваться вопросами о судьбе каждого. При безусловности этических границ (зло здесь всегда оценивается именно как зло, как то, что в конечном итоге уничтожает, обесчеловечивает и палача, и жертву) – в тексте Гинзбург поражает это внимание и благодарность за всякое проявление человечности: у товарищей по несчастью, но также и у конвоиров, у сотрудников лагерной администрации. Это способность различать добро, спасающая от собственного погружения в стихию не различающей ненависти; это трансцендирующее и освобождающее усилие различения. Именно поэтому, на мой взгляд, так драгоценен опыт Евгении Гинзбург и тысяч других – сумевших не сломаться, выстоять, не утратить драгоценную способность всматриваться, понимать, различать, любить.
Актуален ли такой опыт трансцендирующего различения? Для меня – в той мере, в какой он помогает не сойти с ума в наших нынешних обстоятельствах, – безусловно.
О чем, к примеру, думаешь, стоя у Третьяковской галереи в одиночном пикете с плакатом, требующим обмена украинских и российских военнопленных, всех на всех?
О различающей способности любви, о не различающей слепоте ненависти.
Об одном старом еврее, допытывавшемся у нежданного гостя у дубравы Мамре о числе праведников, достаточном для спасения города.
О парадоксальной точности определений Эмпедокла: любовь – сила, объединяющая разнородное и разделяющая однородное; ненависть – сила, объединяющая однородное и разделяющая разнородное.
О том, что русскому провинциалу (не только русскому и не только провинциалу, конечно) легко ненавидеть абстрактную Москву и москвичей, но невозможно – вместе с прекрасными московскими друзьями.
О том, что только зрячая и различающая любовь делает нас людьми. О том, что всякая война может и должна закончиться миром. Шаг за шагом, крок за кроком.
[1] Папины письма. Письма отцов из ГУЛАГа к детям / Научно-информационный и просветительский центр «Мемориал». Москва: Agey Tomesh, 2015.
[2] Флоренский П.А. Сочинения / В 4 т. Том 4, Письма с Дальнего Востока и Соловков. Москва: Мысль, 1998.
[3] Лосев А.Ф. «Я сослан в XX век…» / В 2 т. Т. 1. Москва: Время, 2002.
[4] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут: Хроника времён культа личности. Москва: Астрель, 2008.
[5] Материалы проекта Надежды Пантюлиной представлены на сайте http://zasushennye.ru/.
[6] Намного более поздние примеры: многочисленные интервью с советскими диссидентами (к примеру, в документальных фильмах «За успех нашего безнадёжного дела» Николя Милетича или «Пермь-36: Отражение» Сергея Качкина): основание для начала диссидентской работы – омерзение к окружавшей тотальной лжи.
[7] Франкл В. Человек в поисках смысла: Сборник / Общ. ред. Л.Я. Гозмана и Д.А. Леонтьева. Москва: Прогресс, 1990. С. 140-142.
[8] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут: Хроника времён культа личности. Москва: Астрель, 2008. С. 823.
[9] Стоит напомнить: на момент ареста в 1937 году Евгении Гинзбург было чуть больше тридцати лет.
[10] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 9.
[11] Франкл В. Человек в поисках смысла… С. 154.
[12] Франкл В. Человек в поисках смысла… С. 152.
[13] Мирослав Маринович. Духовний вишкіл ГУЛАГу. – Релігія в Україні, 27.01.2011, https://www.religion.in.ua/zmi/ukrainian_zmi/8004-duxovnij-vishkil-gulagu-lekciya-miroslava-marinovicha.html.
[14] Ср.: «Если упоминать предшественника «Колымских рассказов», то на ум приходит Чехов, но это Чехов жесткий, избавленный от меланхолии, осмелюсь сказать, постреволюционный Чехов». – Бадью А. Мета/политика: Можно ли мыслить политику? Москва: Логос, 2005. С. 29.
[15] Варлам Шаламов. Что я видел и понял в лагере (1961). – Шаламов В.Т. Новая книга: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела. Москва: Эксмо, 2004.
[16] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 198.
[17] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 177-178.
[18] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 374.
[19] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 303-304.
[20] Мирослав Маринович. Духовний вишкіл ГУЛАГу…
[21] Гинзбург Е.С. Крутой маршрут… С. 304.